We're all just stories in the end.
Автор: bbgon
Название: Лягушонок в коробчонке (рабочее)
Жанр: любовный роман с элементами фантастики
От автора: оставляю за собой право вносить изменения в уже выложенное и прошу никуда текст не уносить.
Главы 1 и 2
Главы 3 и 4
Главы 5 и 6
Главы 7 и 8
Главы 9 и 10
Главы 11 и 12
Главы 13 и 14
Главы 15 и 16
Главы 17 и 18
Глава девятнадцатая
читать дальшеЖизнь наша текла мирно, брат успокоился и поздоровел, отец тоже был веселее обычного. Сестра была погружена в свои, неизвестные нам заботы, которые обсуждала только с госпожой Кессель, но, судя по всему, были они не неприятные.
Меня огорчало лишь отсутствие вестей от госпожи Катарины. Я слышал её брошенное в минуту гнева «Прощай, Петер», но тогда и подумать не мог, что она всерьёз вознамерилась никогда более не вспоминать о нашей семье. Тем не менее, время шло, весна сменилась летом, а госпожа Катарина до сих пор не исполнила своего обещания навестить нас и расспросить меня о подаренной книге. Я не хотел верить в её недобрые чувства к нам. Я придумывал ей тысячу оправданий: что она занята хозяйством, в отъезде, что страждущие или дела церковные требуют её попечения. Перебрав их все, я начал воображать, что она больна, сломала ногу, упав с лошади, что её сразил приступ лихорадки, что она при смерти, что она умерла… Перед моим мысленным взором невольно всплывали кресты и могилы, надгробные плиты, заросшие молодою травою, и рыдающий Штефан: «Катаринхен, на кого ты нас оставила?..» Но нет, не может быть! – немедля пугался я, госпожа Катарина жива. Иначе я бы знал: вести распространяются в нашем городке, как лесной пожар. Я начинал утешать себя тем, что она нарочно забыла нас: лишь бы она жила.
Занятый однообразным домашним трудом, я беспрестанно размышлял о том, что послужило причиной её неприязни к нам. Госпоже Катарине нашептали дурное про Себастьяна. Неравенство брака, нежелание жениха, скоропостижная смерть невесты и секретность, с которой была устроена помолвка, порождали среди местных сплетниц всевозможные подозрения против нашей семьи. Да и как могли они думать иначе? Если бы свадьба совершалась по велению любящих сердец, подготовка к ней была бы обставлена иначе. Даже неприлично ранний возраст новобрачных и мезальянс молва охотно бы простила, если б видела в том свидетельство пылкости чувств и нетерпения скрепить их законными узами. Сколь ни мало я понимал тогда во взрослой жизни, я видел, что гнев госпожи Катарины небезоснователен. Склоки, которые раздирали нашу семью всё время до смерти госпожи Ангелики, лишь подтверждали мне, сколь недостойна была наша роль в этой истории!
И всё же я не мог винить сестру и брата. Матильда стремилась лишь сберечь честь Себастьяна, а на том если и был грех, то давно был искуплен его страданиями. Если бы только госпожа Катарина узнала правду, которую хранило моё сердце, она бы простила нас! Но как мне добиться разговора с ней, я придумать не мог.
С этими невесёлыми мыслями я втащил в мастерскую ведро с водой, волоча его по полу и придерживая подмышкой швабру. Время было послеобеденное, госпожа Кессель с Матильдой ушли в город, а отец отлучился в лавку, задав нам с Себастьяном поручения по хозяйству.
Я намотал мокрую тряпку на швабру и стал возить ею по полу. Работа не спорилась: я думал о госпоже Катарине, и всё остальное казалось невыносимо скучным в сравнении с нею. Тоскою тянуло у меня под сердцем; я прислонился лбом к древку и закрыл глаза. Я вспоминал, как госпожа Катарина спасла меня, придя к моей постели умирающего, точно ангел божья. Как сидел я рядом с нею в церкви и она позволила положить голову ей на плечо. Как Штефан сказал, что из меня вышел бы хороший муж, а госпожа Катарина смутилась, но не возразила.
Наверное, это была очень тщеславная мысль, недостойная скромного геррляйна, но я подумал, что из меня и впрямь вышел бы хороший муж. Я могу держать дом в чистоте, и шить, и вязать, и починить, что надо, потому что всё мое детство прошло в бедности. Отец учит меня готовить, и хоть мне далеко до него, я на кухне не хуже многих взрослых герров. Но этого госпоже Катарине, верно, мало. Что ещё хорошего во мне? – я зажмурился до белых кругов перед глазами. Я люблю малышей! Хоть я самый младший в семье и мне не приходилось нянчиться с ними, но мне нравятся их аккуратные платьишки и чепчики и курносые лица, когда отцы выводят их на прогулку. И я умею читать… Я бы мог читать госпоже Катарине вечерами, что она пожелает! Я постараюсь и научусь и больше не буду запинаться, даже если она захочет слушать самую страшную историю про самых страшных разбойниц.
В нашем доме был бы уют, у меня бы всё блестело и сверкало, и я бы летал между кухней, детской и залами, потому что трудиться для любимой жены – совсем не то, что в скуке и одиночестве возить старой серой тряпкой по истоптанным доскам. Я был бы весел и даже пел за работой (хоть петь я совсем не умею), а заслышав её шаги, бежал бы навстречу. «Какой ты умница, Петер!» – хвалила бы она меня и целовала на пороге в щёку, дыша морозом и счастьем.
Я обнял швабру и прижался к ней лицом, губами, всем телом. Благо, никто не видел меня в эту минуту, и надеюсь, что никакой случайной прохожей не пришло в голову вглядеться с улицы в широкие окна мастерской. О, если бы я был столь же прекрасен, как Ансельм в романе госпожи Шиле! Себастьяну с его красивым лицом ничего не надо было делать, даже вести приятный разговор. Госпожа Кессель просто так носила ему пряники и любовалась. Даже когда про него судачили в городе, его красота перевешивала для неё любое осуждение. Не то для меня: госпожа Катарина, зная о нашем позоре, не поступится ради меня своею гордостью! Если б во мне было хоть немногим больше изящества: рост выше, фигура стройнее, зубы ровнее, а не как погнутая пила.
Смешно: я, несуразный, не умеющий держаться, что я стану делать в её доме? Я буду как втащенная с улицы в гостиную коряга, непонятно зачем и как пристроенная среди чистой мебели. Не ровня я ей и никогда не буду! Я швырнул швабру на пол, так чтобы она загремела погромче. Мне хотелось закричать, запрыгать так, чтобы дрожали стёкла, толкнуть ведро, чтоб всю мастерскую затопило грязной водой. Я не стал: мне казалось, будто госпожа Катарина может видеть меня, и ей бы не понравилось моё беснование. Следом я подумал, что если расплещу воду, мне же придётся собирать её.
Я поднял швабру. Изнутри меня жгло, точно между ребёр тлело несколько маленьких угольков. Нарочно я стал думать, будто тру полы для госпожи Катарины, и не в нашем доме, а в её. На несколько мгновений мне удавалось забыться и обмануть себя, но затем взгляд мой падал на книги и инструменты вокруг, и я вспоминал, где я на самом деле.
Мастерская казалась мне клеткой: с окнами, перетянутыми квадратами рамы, перекрестиями резьбы на дверях, прямыми линиями книжных полок и столов. Всё это темное от времени, тяжёлое, лишь светится белым бумага и письма в конвертах, прилетевшие сюда вольными птицами и упокоившиеся у Тильды на конторке. Я взял одно: «Г-же Матильде Винкельбаум», – разобрал я витой почерк, не такой, как печать в книгах. Далее стояла наша улица и город.
Госпожа Катарина наверняка тоже получает письма, на которых быстрою рукою выведено: «Г-же Виттенау». Следы мыслей, оставленные на бумаге, достигают госпожи Катарины, будто её собственные. Если бы я только умел писать, я бы рассказал ей историю Себастьяна.
Если бы я только умел писать… Чернильные буквы были похожи на книжные, точно дальние родственники. Поймёт ли адресатка, если начертить письмо прямым печатным шрифтом, а не округлым с завитками? Госпожа Катарина умна, она не может не понять.
С чернилами я возиться не решился: я не хотел, чтобы Матильда заметила пятна на моих пальцах. Вместо этого я нашёл у неё на столе очинённый карандаш и огрызок бумаги, с коленями залез на стул и задумался. Я никогда не читал писем и не знал, как полагается начинать их. Поэтому я решил, что стану писать, как если бы говорил с госпожой Катариной.
«Госпожа Витенау»
Первые два слова дались мне тяжело: оказалось, что рисовать буквы куда сложнее, чем узнавать их на странице. Перед некоторыми мне приходилось надолго останавливаться и вспоминать, как выглядят все их лапки и закорючки. Как госпожа Катарина узнает, что письмо от меня? – засомневался я и дальше нацарапал:
«Это Петер
Вы сказали что теперь плохо о нас думаете
Пожалуйста не надо
Себастьян ни в чём не виноват и Матильда тоже
И не только потому что они мне семья»
Я хотел подробно объяснить, как всё вышло, но буквы у меня получались крупные и уже заняли пол-листа. Напишу главное, решил я, а остальное расскажу госпоже Катарине в разговоре.
«Если мы с вами когда увидимся я всё вам честно открою»
Я передохнул и вновь поднял карандаш: с делом было покончено, но я не желал завершать письмо сухою строкою. В груди у меня теснилось столько всего, что жаждало быть излитым на бумагу и одновременно противилось тому!
«Вы сказали прощай Петер
Пожалуйста пусть это будет неправдой
Я вашу книгу прочёл много раз спасибо
И храни вас Мать небесная от всякого зла», – последнюю строку я вывел особенно тщательно, чтобы с Небес могли очи божьи разглядеть её и одарить госпожу Катарину своею милостью. Я перечитал письмо, гадая, поймет ли из него моя адресатка, что творилось у меня в душе. В настоящих книгах буквы будто восставали с желтых страниц и захлёстывали меня живыми потоками, заставляя позабыть, кто я и где я. Моему письму далеко до того, с грустью видел я: оно слишком коротко и мутно. Я медлил, не решаясь уничтожить его, но тут мимо окна мелькнули две тени: Матильда с госпожой Кессель!
Я вздрогнул, кое-как смял письмо и сунул в карман передника. Спрыгнув со стула, я схватился за швабру. Руки у меня дрожали, как всегда после внезапного испуга. Матильда отперла дверь мастерской. Я не смотрел на неё, боясь, что она прочтёт мою тайну по моему взволнованному лицу.
– Поди, Петер, потом приберёшь, – велела она мне, но тут же передумала и подозвала к себе. Я влажными ладонями разгладил передник. Письмо выпирало из кармана комком, и мне казалось, что он огромен и заметен издали.
– Отец дома? – спросила сестра.
– В лавку пошёл.
– Тогда ты нам сюда вина с водой принеси, да четыре стакана: с нами ещё две госпожи будут.
Я кивнул и хотел идти, когда госпожа Кессель вынула из кармана два молодых яблока, потёрла о полу сюртука и протянула мне. Я пробормотал: «Благодарю». Одно из яблок было для Себастьяна, и каждый раз, когда я понимал, что госпожа Кессель одаривает его вниманием, я смущался, будто стал невольным свидетелем тайны. Я спрятал яблоки в карман передника. Когда я опускал их туда, стараясь не измять письмо ещё больше, меня больно кольнуло: мой брат вновь получил привет от дамы, а я – позабыт, может, навсегда.
Я поторопился прочь, чтобы сестра и госпожа Кессель не увидели моего смятения. Матильде пришлось окликнуть меня на пороге, потому что я забыл ведро со шваброй.
* * *
Вскоре к Матильде пришли две серьёзные госпожи с большими кожаными папками, я подал вино, и дамы вчетвером заперлись в мастерской с важным разговором.
Себастьян только закончил развешивать бельё на дворе, и мы присели на ступени заднего крыльца, грызя подаренные яблоки.
– Госпожа Кессель очень добра к тебе, – сказал я. Он кивнул и обнял свои колени. – Она тебе нравится? – спросил я настойчивей. Меня так и подмывало поддеть его. Себастьян слегка пожал плечами и стал крутить в руке надкусанное яблоко. Он так впился в него взглядом, будто через него хотел познать добро и зло. – Я думаю, она очень хорошая, – заявил я. – Приносит тебе гостинцы и не обижает. Она должна тебе нравиться!
Брат неопределённо качнул головой. Я дожевал яблоко и бросил огрызок под крыльцо. Он своё укусил раза два и позабыл, так что белая мякоть потихоньку рыжела.
– Как ты думаешь, госпожа Кессель… – начал я и замолк. Слишком свежа была память о госпоже Ангелике; мне хотелось уколоть Себастьяна, но не ранить его. Брат поглядел на меня, когда молчание затянулось. Я облизнул губы. – Как ты думаешь… – проговорил я медленно, будто ступая по тонкому льду, – …она будет просить твоей руки?
Себастьян вдруг фыркнул и спрятал лицо в коленях.
– Что? – спросил я с тревогой и любопытством. – Что? – я нетерпеливо толкнул его в плечо. Себастьян искоса сверкнул на меня глазами:
– Уже просила.
– Как?! – я подскочил, снова сел, схватил брата за локоть: – Когда? Неужели ты мне одному не сказал? Ты за неё выходишь, а я не знаю!
– Ш-ш, ш-ш, – он зажал мне рот ладонью, притянул к себе и зашептал: – Ещё не условлено ничего, никто не знает. Матильде с отцом не скажешь?
Я помотал головой, и он убрал ладонь, оставив руку на моём плече.
– Когда вы с нею говорили? – сердце у меня колотилось, точно это мне, а не брату было сделано предложение.
– Когда она… когда госпожу Ангелику хоронили.
– И ты согласился? – выдохнул я.
– Она ответа не спрашивала пока. Сказала только, что с Матильдой переговорит, когда пора будет. И что доход у неё приличный будет и ещё что мужа она никому другому в обиду не даст.
– И всё? – я был немного разочарован: я ждал повести о нежных признаниях и пламенных клятвах.
– Она не очень разговорчивая, – брат на мгновение поджал губы, будто в сомнении. – Так даже лучше. После госпожи Ангелики.
Я погладил его по руке и поцеловал в щёку:
– Она наверняка тебя очень любит. Только не говорит. Как чудовище в сказке, знаешь? А ты красавец. Она ради тебя на такое готова!..
Брат отшатнулся и уронил яблоко. Глаза у него расширились:
– На что? – пробормотал он непослушными губами. Нечаянно я разбередил затягивающуюся рану. Я смущённо подёргал себя за ухо и сказал:
– О тебе в городе всякое болтают… А госпожа Кессель всё равно тебя взять готова.
– А-а, – Себастьян обмяк и, помедлив, подвинулся обратно ко мне. Он мелко дрожал.
– Прости, Басти, я не хотел о дурном напоминать. Ничего, когда вы с госпожой Кессель поженитесь, все о прошлом позабудут. Ты уважаемым герром станешь, – короткая прядка выбилась из его причёски на лоб, и я заправил её обратно, ласково погладив его по каштановым кудрям. Брат благодарно улыбнулся. Вспомнив о своём несчастье, я воскликнул: – Ах, Басти, повенчайтесь с госпожой Кессель скорее!
Он удивился моему порыву, и я хотел показать ему письмо для госпожи Катарины и объяснить, как важно, чтобы люди перестали винить его, но тут дверь за нами отворилась. Брат на мгновение прижал палец к моим губам, чтобы я в запале не выкрикнул лишнего, и уронил руку на колени.
– Вот вы где, секретничаете, – добродушно усмехнулся отец и велел нам возвращаться в дом.
* * *
Письмо целый день жгло мне карман. Узнав, что Себастьян вскоре восстановит своё доброе имя, я засомневался, стоит ли мне, поправ всякие правила приличия, писать к даме и рассказывать о наших семейных делах. Я бы спросил совета у отца, но он наверняка захотел бы услышать письмо. Мне казалось невозможным произнести вслух то, что предназначалось лишь для глаз госпожи Катарины: от этого волшебство выдохлось бы, как вино в откупоренной бутыли, и до неё дошли бы не более чем бессмысленные строки.
До вечера проходил я, время от времени ощупывая смятую бумагу сквозь ткань передника. Я представлял себе, как пальцы госпожи Катарины коснутся тех же мест, что касались мои пальцы, как она развернет лист и прочтёт буквы, начертанные моею рукой. Далее воображение отказывало мне: будет ли она рада? рассержена? возмущена моею нескромностью? Почему так тяжело понять, как устроены дамы: в книгах они почему-то пишут одно, а в жизни говорят и делают совсем другое.
– Что ты всё вздыхаешь, Петерше? – спросил отец, когда я помогал ему перетряхивать постель перед сном. Я не удержался и испустил ещё один тяжёлый вздох. – Болит у тебя что?
– Нет, – ответил я, погружённый в свои раздумья. – Папа, можно я у тебя спрошу?
– Что такое? – он разглаживал перину на моей кровати, чтобы не было комков. Я подобрался ближе к нему: так мне было спокойнее.
– Когда мама твоей руки просила, что она тебе говорила?
– Что за вопросы-то у тебя! – он удивлённо выпрямился. – Про мать вдруг речь завёл, ведь не помнишь её совсем. Или скучаешь по ней? – голос у него стал такой, каким он всегда произносил «Хильда» и «упокой Мать небесная её душу».
– Не знаю, – признался я. – Но ты всё равно расскажи.
– Да не со мной она говорила, с родителями, – отец наклонился и стал взбивать подушку.
– И тебе совсем-совсем ни слова не сказала?
Он перевернул подушку и стал взбивать её заново, будто тянул время.
– Пару слов-то шепнула, от родителей по секрету, – улыбнулся он наконец. – Наедине-то не разрешали сидеть, видишь.
– И что?.. – я прижал руки к груди в ожидании чего-то чудесного.
– Что дом она в городе покупает, а хозяина нет; да как хорошо б новоселье не холостячкой справлять.
Я ждал, но отец не продолжал.
– А дальше? – спросил я взволнованно.
– А дальше мать с отцом вошли, так я на двор побежал. После позвали и сказали, что госпожа Винкельбаум честь по чести посваталась и что отдают меня. Раньше-то она только присматривалась, видишь, ну и я её тихонько примечал.
– И ты рад был?
– Радовался, конечно, хоть не без слёз. Все парни мне завидовали, – отец опустился на кровать и сложил руки на коленях. Взгляд его был устремлён куда-то внутрь. Потом он встрепенулся и с резким вдохом расправил грудь. Он протянул руку, и я подошёл под его ласку и сел рядом. Главный вопрос, мучивший меня, я задать стыдился, и от него по моим щекам и ушам разливалась краска.
– Папа, а не говорила она тебе… когда сваталась или после… ну, знаешь – что она тебя любит?
– Кто ж такие вещи мужу родному говорит? Некогда сидеть миловаться, когда детки народились и забот полон рот. А до свадьбы и вовсе неприлично. Ох, зря тебя Тильда грамоте научила!
Я согласно покивал и украдкой от отца потрогал огрызок бумажки в кармане.
Когда все уснули, я прокрался в кухню, разорвал письмо на мелкие клочки и затолкал поглубже в печь, под золу. На следующий день, когда отец развёл огонь для плиты, их не стало.
Глава двадцатая
читать дальше«Я бы хотел знать имена всех вещей на свете
чтобы писать вам о них Госпожа Витенау
Но я начинаю говорить и ничего не могу сказать
Так мало у меня слов
Я молюсь за Вас каждый вечер
чтобы Вы были здоровы и благополучны
Скоро пять месяцев как я не видал Вас
и мы недавно отмечали Себастьяну именины
У нас столько всего случилось!
Я бы рассказал Вам все наши новости
если б мог писать скорее
Простите что я не умею
Доброй ночи Госпожа Витенау
и пусть ничто не тревожит Ваш сон».
Я поднялся с пола и отряхнул подол длинной сорочки. Карандаш я вернул на конторку, за которой прятался, чтобы с улицы не заметно было пламя свечи. Потом я аккуратно сложил письмо и сунул в чулок, а свечу задул, чтоб не потревожить родных по дороге в спальню.
По ночам мастерская нравилась мне больше, чем днём: не слышно было дыхания брата, похрапывания отца и скрипа сестриной кровати, когда она переворачивалась с боку на бок. Было тихо, но не как на улице, где издали, едва различимая, доносилась песня пьяницы и брань её мужа или лай собак. В мастерской было совсем тихо за толстыми дверьми и окнами, и книги таились на полках, как дремлющие старицы. Иногда я смелел и вынимал одну, другую. В них были вложены записки Матильдиным почерком: «Г-же Краних до сентября 10-го, 3 талера за работу и 1 за позолоту». На всех последней датой было выставлено 10-е число. Матильда выписывала книгам рецепт и поправляла их здоровье, а затем отправляла домой, к семье, чтобы они могли ещё много десятилетий беседовать с дочерьми и внучками. Я гладил их морщинистые, потрескавшиеся обложки и возвращал на высокое ложе, где они дожидались Матильдиной заботы. Мне было жаль их, старух, но особенно жаль тех, кому в лечении велено было отказать.
В царившем в мастерской покое я мог писать, не боясь, что меня обнаружат. Порой я забывался, пока перебирал слова как бусины, чтоб нанизать их в единственно верном порядке. Вырисовывать буквы для меня до сих пор было сложно, поэтому я не торопился прикасаться грифелем к бумаге, пока не утвержусь в том, что ничего более не хочу изменить в их расположении. Закончив письмо, я приходил в себя, не зная, сколько времени прошло. Лишь по тому, как укоротилась свеча и как ныли затёкшие колени, понимал я, что вновь лишил себя полуночного сна. Но я ни разу не пожалел, хоть наутро и был как сонная муха – так ругал меня отец, не понимавший причины моей усталости.
На ощупь я отворил дверь в дом, запер смазанный замок, поминутно прислушиваясь и замирая, и вернул ключ на крючок у лестницы. После я прокрался наверх, мимо постели Себастьяна в детской и юркнул к себе в кровать. Отвернувшись к стене, я вытащил квадратик письма и погладил его пальцем. Душа моя после ночных бдений была разморенная, чувствительная ко всему, как тело бывает от горячей воды. Тронь её – и она готова плакать или смеяться от малейшего повода. Я разворачивал свежее письмо и перечитывал; вернее, по памяти воссоздавал строки, ведь видеть их в темноте я не мог. Иногда я оставался доволен и воображал, как госпожа Катарина улыбается над ними. Чаще я находил всевозможные недостатки в своём писании: никогда не достичь мне высот, на которые воспаряют госпожа Шиле или госпожа Гёте, никогда не научиться обхождению со словами будто с собственными членами, чтобы делали они точно то, что я только-только успел задумать. Больше всего боялся я собственной неумелости, которая исковеркает мой замысел.
И сейчас, любезная моя читательница, когда вывожу эти строки, я иногда замираю в сомнении: будете ли вы довольны моей нехитрой историей? Не сообщу ли я вам невольно чего-то, что отвратит вас от меня? И не лучше ли сокрыть, приукрасить действительность, чтобы выйти перед вами в более благостном свете? Но нет, госпожа моя, даже если б было таково моё намерение, не смог бы я солгать в своих чувствах. Когда чернила ложатся на бумагу, перед моими глазами восстаёт моя прошлая жизнь, и я будто заново испытываю все её радости и горести. Даже если б попытался я исказить их, рассказ мой вышел бы сухим, мёртвым, как списки в конторской книге. Вы бы немедленно заметили подмену и не преминули укорить меня в неискренности.
Хоть порою трудно мне заставить себя обратиться к прошлому, особенно когда я дохожу в своём рассказе до тяжёлых событий, я нахожу в этом занятии развлечение от нынешнего моего состояния. Не смотрите на меня сердито, госпожа моя! Мне не скучно с вами и никогда не будет, как я не устаю повторять вам. И я не провожу свои дни в праздном безделье, стоит вам ступить за порог, – о том вы тоже осведомлены прекрасно, видя результаты моих домашних трудов. Но мне так покойно с вами, что я рад порою, когда буря поднимается в моей душе хотя бы от воспоминаний. Я знаю, что вы улыбнётесь снисходительно, прочтя это, и пообещаете, что скоро моя жизнь переменится и наполнится заботами. Я жду и боюсь этих перемен. Я боюсь и за вас, моя госпожа… но вы запретили мне пророчить дурное, потому что оно зря огорчает вас. Надеюсь, что моя повесть будет закончена раньше, чем мне придётся отложить её ради других, более важных и счастливых дел. Поэтому я тороплюсь досказать её, не упуская из виду ничего, что может показаться вам интересным.
Итак, я писал госпоже Катарине о наших новостях. Главное событие прошедших месяцев случилось на именины моего брата. Ах, как не терпится мне раскрыть секрет! Но вы, возможно, догадываетесь уже, о чём я собираюсь рассказать, моя разумная читательница.
В то лето я стал взрослее, и от моих глаз не укрывались уже маленькие признаки приближающихся перемен. Если раньше они мало трогали меня, то теперь я вспыхивал и отворачивался, с колотящимся сердцем примеряя их на себя. То замечал я, что госпожа Кессель, столкнувшись с Себастьяном на пороге, не преминет окинуть долгим взглядом его лебединую шею и ключицы, видимые из-под сбившегося воротника. То нарочно попросит именно его налить ей пива за обедом и довольно кивает, когда он ловко справляется с работой, не перелив или недолив ни капли. А раз я вышел неожиданно из кухни и застал такую сцену: брат стоял, прижатый спиной к перилам, а госпожа Кессель была от него так близко, что это было почти стыдно. Себастьян тут же вспорхнул и убежал наверх, а госпожа Кессель лишь посмотрела на меня строго, и я предпочёл бы откусить себе язык, чем проболтаться о виденном.
О таинственности я помянул не случайно. Как-то раз в середине лета Матильда позвала меня к себе в комнату, будто помочь ей с чем-то. Когда я вошёл, она затворила дверь и велела мне встать перед нею. Я испугался, что она заметила пропажу нескольких листов бумаги с конторки, которые пошли на письма госпоже Катарине, но она заговорила о другом:
– Брат-то повеселел, – сказала она. Я охотно согласился; у меня отлегло от сердца. – Что, Петерше, ты рад за него?
– Конечно, Тильда.
– А про госпожу Ангелику он уж не вспоминает?
Я помотал головой. В последний раз брат произнёс её имя, когда рассказал мне об обещании, данном ему госпожой Кессель в день похорон. Я видел, что его ранят воспоминания о ней, и сам разговора не заводил.
– Быстро это у вас, у мужчин… Чисто мотыльки.
Тон её был знаком мне. Я не хотел, чтобы Матильда вновь обвинила отца в неверности, поэтому я воскликнул:
– Так ведь брат госпожу Ангелику не любил! Злая она была!
Матильда ударила меня по губам, и я ахнул: не от боли, от удивления.
– На мёртвую не смей клеветать. Что бы там ни было, она на том свете за свои дела расплачивается, перед судьёй повыше тебя.
– Прости, – прошептал я, трогая пальцем горячие губы. Матильда потянула меня за локоть и обняла. Её ласка с годами становилась всё реже, и оттого драгоценнее для меня.
– Много ли ты в любви понимаешь, Петер, – укорила она меня. – Уж не брат ли нашептал? Может, у него другая кто на сердце появилась?
Я вспомнил о госпоже Кессель. Брат не говорил мне словами, что думает о ней, но иногда перед сном он раскладывал на подушке конфеты в золотой фольге, что она принесла ему, или подаренные тайком заколки и другие мелочи и подолгу глядел на них. Когда отец входил, он быстро накрывал их одеялом.
– Ну же, Петер! – сестра склонилась к моему лицу и потрепала по щеке.
– Мне брат о том ничего не сказывает, – ответил я. Это была чистая правда: он не исповедовался мне, да мне и не обязательно было слышать слова, чтобы догадываться о том, что творится у него на душе. Сестра разочарованно вздохнула и за плечо подвела к двери. Там она остановилась и подняла моё лицо за подбородок:
– Ты мне, Петерше, пообещай: до свадьбы по сторонам глядеть не будешь, а как женишься, то кроме жены никогда и никого до себя не допустишь. Так в Святом писании сказано, но ты и мне пообещай, особенно, чтоб наверняка не забыл.
– Да, Тильда.
– И перекрестись.
Я сделал, как она велела.
– Если сам в непотребство какое впутаешься, я тебя защитить не смогу. По рукам пойдёшь: которая захочет, та тебя и возьмёт, а твоё слово в том даже не последнее будет, а никакое. И брату передай: если один раз себя замарал, так не надо целиком в грязь падать.
Я пересказал последнее брату, как запомнил. Было это на следующее утро, когда он прикалывал шиньон перед отцовским зеркалом. Себастьян вынул изо рта шпильки:
– Не Матильды дело, как я себя марать стану. Я для неё товар порченый, а она меня за целый продать хочет. – Потом он оглянулся на меня: – Ты ей мои слова не передавай, Петер, она бьёт больно.
Я смолчал. И, ко всеобщему счастью, оказался прав.
* * *
К своим именинам Себастьян готовился, как никогда прежде. Видно, знал заранее что-то, но никому не признался. От отца ему в подарок достались щипцы: неприлично геррляйну с нечистым лицом ходить, если он не бродяга какой. Я у церкви совсем страшных попрошаек видал, заросших, как лесные звери. У Себастьяна, правда, кожа была ещё гладкая, но он взял зеркало к окну, чтоб не пропустить ни одного волоска, и нашёл-таки с десяток. Мне и радостно было, что самому рано пока о том думать, и завидно: брат казался мне очень взрослым, когда разглядывал себя в зеркале и натягивал зубами кожу на верхней губе, совсем как отец.
Я хотел выпросить у него щипцы, побаловаться, но он в руки мне их не дал. Зато подвёл к окну, так, чтобы солнце падало мне на лицо, но лишней поросли в нём не нашёл. Тогда он велел мне закрыть глаза и вдруг выдернул волосок из брови.
– Ай! – схватился я за неё обеими руками: Себастьян будто ткнул в меня горящей лучиной. Тот рассмеялся:
– Ну, нравится?
Я потёр бровь:
– Ты нарочно мне так больно. Себе-то, небось, нежно дёргал.
– А ты сам попробуй, – Себастьян вручил мне щипцы и поставил зеркало на окно, как раз для моего роста. Я долго не мог совладать с двумя их половинками: чтобы они сходились и расходились, как надо. Себастьян придержал мою руку, и с его помощью я ухватил волосок, который выбивался из правой брови, и потянул.
– Ой!
Было ничуть не лучше. Разве что немножко. Брат ласково щёлкнул меня по длинному носу:
– Красота требует жертв.
Помню, так цирюльница говорила, пока мучила меня щипцами для завивки на прошлое Рождество. Верно, они с Басти правы: чтоб мне стать красивым, надо помучиться. Только я заблуждался, когда воображал, будто испытания мне от колдуна будут, по лезвиям ходить да рубашки из крапивы ткать. И без волшебства всяких средств достаточно – для тех, у кого терпения и стойкости хватает.
На щелчок по носу я не обиделся. Отдал брату щипцы и вздохнул:
– Я бы никаких жертв не пожалел.
К столу Басти спустился в лучшем платье, чистенький, отутюженный. Из гостий была только госпожа Кессель, но она столь привычна была в нашем семейном кругу, что, можно сказать, чужих с нами и не было. Себастьян, как именинник, сам подавал и прислуживал за столом, и госпожа Кессель коротким словом похвалила его стряпню. Брат зарделся. Он всё поглядывал на неё за обедом, точно ждал чего-то.
Наевшись, перешли к сладкому пирогу: тут уж отец своё мастерство показывал. Меня немного разморило от угощения, а вот Себастьян, наоборот, становился беспокойнее. Вопреки обыкновению, госпожа Кессель к вину почти не притронулась, да и Матильда своё не допила. Когда отец убрал посуду из-под горячего и мы расположились уютнее, она откашлялась, привлекая наше внимание. Все обернулись к ней.
– Книги – это сила, – отрывисто сказала она. – Мать так говорила. Жадные до чтения люди никаких денег на них не жалеют. Но старые книги латать – труда много, а выходу мало. Поэтому мастерскую я закрываю.
Отец ахнул и схватился за сердце. Матильда подняла палец, чтоб он не начал причитать. Потом улыбнулась озорной улыбкой, какая давно не озаряла её лицо:
– Мы открываем типографию! – объявила она и звонко хлопнула ладонью по столу. Она оглядела нас троих, но мы с отцом были в растерянности, а Себастьян просто молчал.
– Что это за зверь такой? – робко спросил отец.
– Книгопечатная мастерская, – вполголоса подсказал брат. Он украдкой покосился на госпожу Кессель, но та его взгляда не заметила.
– «Винкельбаум и Кессель» – хорошо звучит? – объявив грызшую её новость, сестра откинулась на стуле и залпом допила вино.
– Вы будете печатать настоящие книги? – изумился я. В моём воображении книги приходили из какого-то неведомого потустороннего мира. Я знал, что их печатают красками на бумаги, но делали это наверняка некие высшие существа, а не простые люди вроде госпожи Кессель и моей родной сестры. Это немедля подняло их в моих глазах на недосягаемые вершины. – Ах, Матильда, какое чудо! – я хлопнул в ладоши и, не в силах оставаться на месте, вскочил и обнял сестру. – Можно я одним глазком посмотрю, как это делается? Я мешать не буду! Ах, Тильда, пожалуйста!
Она довольно потрепала меня по щеке:
– Уж насмотришься, не сомневайся. Типография у нас в доме будет, вместо мастерской.
– Ох, – я обмер. Первой моею мыслью было, что я счастливейший из смертных, раз буду жить там же, где рождаются книги. Второю – что я, верно, более не смогу пробираться ночью в мастерскую и писать. Там не будет более древних фолиантов, пахнущих уютной пылью, а будет что-то непонятное – ти-по-графия.
– Это не опасно ли? – забеспокоился отец.
– Не больше, чем твои горшки со сковородками, – по-доброму усмехнулась Матильда.
Я уселся на место, весь в противоречии между жаждой скорее увидеть типографию и боязнью навсегда потерять своё тайное увлечение. Но тут, дав нам накричаться и наволноваться, в разговор вступила госпожа Кессель.
– У меня тоже новость, – произнесла она невозмутимо. Себастьян сел очень прямо и потупил взор. Госпожа Кессель положила на стол маленькую вещь, но руки с неё не убрала, так что непонятно было, что там. – Ремесло у меня есть, – она кивнула Матильде, – нуждаться я с ним никогда не буду. Квартира есть. Мужа нет. Я в вашем городе осмотрелась, много геррляйнов хороших. Я такого искала, чтоб собой красив, хозяйственный, сметливый и без зазнайства. Богатого приданого мне не надо, от него в муже одна спесь, места своего не знает. Поискала. Нашла. Теперь за вами дело, герр Винкельбаум, госпожа Винкельбаум, – она назвала сестру уважительно, не по-простому, и поднялась. В широкой ладони у неё была бархатная коробочка. – Отдаёте за меня Себастьяна?
Брат вцепился в передник, щёки у него зацвели пятнами. Матильда поднялась тоже, как нарочно медленно: стул отодвинула, сюртук одёрнула, блузу пригладила.
– Я за брата решать не могу, – ответила она. – Себастьян!
Он вскинул голову и прижал сцепленные руки к груди.
– Я тебя неволить не стану. Если «нет» ответишь, так тому и быть, и хорошо. Ты нам в доме отрада и подмога, и я тебе лишь счастья желаю.
Что Матильда назвала Себастьяна отрадой, было мне странно. Будто чужие слова произносила.
– За отказ тебя никто ругать не станет, братец. Ты хорошенько подумай, своё сердце послушай, с отцом посоветуйся. Тебе торопиться некуда, молод ещё, жениться успеется. Можешь с ответом повременить, – Матильда перевела дух. – Хочешь ли ты за Юлиану пойти, Басти?
– Хочу, – прошептал Себастьян. – Хочу! – точно уже давал клятву у алтаря.
Матильда беззвучно пробарабанила по краю стола.
– Уверен ли? На всю жизнь обещаешься.
– Да. Да! – выдохнул он.
– Отец? – спросила Матильда, впившись в него взглядом. Тот только руками всплеснул:
– Уж если между вами, госпожа Кессель, такое согласие, разве я противиться буду? Это ж счастье, в согласии жить! Матильда, да ты не хмурься, не в далёкие ж страны брата отдаём, на соседнюю улицу!
Сестра перевела взгляд на меня, и я уж подумал, что она и меня спросит: «Петерше, ты согласен?» Я даже приготовился воскликнуть: «Конечно, да!», но она отвернулась к госпоже Кессель.
– Совет да любовь, Юлиана, Себастьян.
Она отступила назад, словно давая им дорогу друг к другу, и Себастьян поднялся, раскрасневшийся, смущённый, счастливый. Мне хотелось броситься к нему, но эту радость он должен был разделить со своей невестой.
Госпожа Кессель открыла бархатную коробочку и достала кольцо, куда красивее подаренного госпожой Ангеликой: золотое, с камнем. Себастьян поднял дрожащую руку, и его невеста – мне нравилось повторять это слово, в нём искрилось счастье моего брата – надела кольцо ему на безымянный палец. Он поправил его – и прижал к губам, немедля смутившись своего жеста. Госпожа Кессель благопристойно поцеловала его в обе щеки.
Вот теперь была наша очередь: мы с отцом поздравляли их и обнимали брата, и Матильда тоже сказала несколько добрых слов. Она была немного мрачна. Я решил, это оттого, что у неё отняли торжество по случаю открытия типографии. Или оттого, что в её памяти ещё свежа была участь её подруги и одноклассницы, и она боялась, что и госпожа Кессель может повторить её несчастливую судьбу и оставить Себастьяна с разбитым сердцем.
День был будний, поэтому Матильда с госпожой Кессель были несвободны. Теперь-то мы знали, что за дела у них в городе!
– Ну, вы поплачьте пока, или что у вас по этому случаю полагается, – пожелала нам Матильда, уходя.
Едва мы остались одни, отец ущипнул Себастьяна за бок:
– Знал ведь, леший, что свататься она будет! Весь обед то краснел, то бледнел! Знал, леший?
Я понял, что отец не сердится, разве обижается немного, что брат скрыл от него новость.
– Юлиана три дня назад сказала…
– Она тебе уже и «Юлиана»? Ты не думай, геррляйн, что вам теперь всё позволено, не было вам ещё церковного благословения.
– Когда будет свадьба? – вмешался я. Этот вопрос уже некоторое время занимал меня.
– Ох, не знаю, Петерше, это как Матильда с госпожой Кессель рассудят. У них теперь печатная мастерская на уме, до свадьбы ли? Да и деньги… Ох. Может, до следующей осени отложат? И ты бы как раз подрос, Себастьян. Ну куда тебе одному с хозяйством, да ежели ещё и детки пойдут? Но госпожа Кессель, видно, поскорее захочет. Зря ей, что ли, за квартиру платить? – тут отец ахнул, точно вспомнив что-то: – Она ведь когда ещё сказала, что мужа ищет, – на Пасху! Тогда уже тебя приметила, леший? Да ты не бойся, я ругать не стану. Хорошо это, постоянная она, значит. И серьёзная, лишнего не болтает. Ничего, сыночек, дружно заживёте, не бойся.
Он прижал к себе Себастьяна, хотя тот в утешении не нуждался, а был радостен. Зато отец зашмыгал носом, и я вслед за ним. Как же так, Басти заберут из нашего дома, и он тому даже не огорчается! Хоть сейчас бы убежал к своей Юлиане, если б не венчание! Мне было обидно от собственной незначительности, и завидно, что это брата берут, а не меня, и стыдно за свои дурные чувства, и жалко отца. Я обнял их двоих с братом. Слёзы приятно облегчали моё сердце.
– Перестаньте, перестаньте же, – повторял брат. Ему не даны были очищающие слёзы счастья или умиления. И от горя не свойственно было ему плакать. В детстве я не понимал его холодности, но много позже догадался, зачем так устроено на свете: когда одной влага застилает глаза, должна найтись другая, которая твёрдою рукою и с острым взором проведёт обеих сквозь ненастья. Но я забегаю вперёд, моя милостивая читательница. Нынешние наши слёзы были светлы, и скоро они прекратились. Мы заговорили о будущем, о свадьбе и о тысяче важных мужских мелочей, над которыми дамы смеются: какое платье будет у Себастьяна, да какая причёска, да какие цветы пойдут к нему, да что поставить на праздничный стол.
Обо всём этом рассказал бы я госпоже Катарине, если бы мог писать не хуже госпожи Гёте. Но я не умел, поэтому, перечитав сотню раз свою куцую записочку, я спрятал её в распоротый шов на боку моего Фаби: я аккуратно распустил нитки под его платьицем, где было незаметно. Со временем ваты в нём становилось всё меньше, а бумаги всё больше, и он начинал шуршать у меня в руках. Он и сейчас жив, мой милый Фаби, и пронёс мои секреты сквозь годы и бури.
Название: Лягушонок в коробчонке (рабочее)
Жанр: любовный роман с элементами фантастики
От автора: оставляю за собой право вносить изменения в уже выложенное и прошу никуда текст не уносить.
Главы 1 и 2
Главы 3 и 4
Главы 5 и 6
Главы 7 и 8
Главы 9 и 10
Главы 11 и 12
Главы 13 и 14
Главы 15 и 16
Главы 17 и 18
Глава девятнадцатая
читать дальшеЖизнь наша текла мирно, брат успокоился и поздоровел, отец тоже был веселее обычного. Сестра была погружена в свои, неизвестные нам заботы, которые обсуждала только с госпожой Кессель, но, судя по всему, были они не неприятные.
Меня огорчало лишь отсутствие вестей от госпожи Катарины. Я слышал её брошенное в минуту гнева «Прощай, Петер», но тогда и подумать не мог, что она всерьёз вознамерилась никогда более не вспоминать о нашей семье. Тем не менее, время шло, весна сменилась летом, а госпожа Катарина до сих пор не исполнила своего обещания навестить нас и расспросить меня о подаренной книге. Я не хотел верить в её недобрые чувства к нам. Я придумывал ей тысячу оправданий: что она занята хозяйством, в отъезде, что страждущие или дела церковные требуют её попечения. Перебрав их все, я начал воображать, что она больна, сломала ногу, упав с лошади, что её сразил приступ лихорадки, что она при смерти, что она умерла… Перед моим мысленным взором невольно всплывали кресты и могилы, надгробные плиты, заросшие молодою травою, и рыдающий Штефан: «Катаринхен, на кого ты нас оставила?..» Но нет, не может быть! – немедля пугался я, госпожа Катарина жива. Иначе я бы знал: вести распространяются в нашем городке, как лесной пожар. Я начинал утешать себя тем, что она нарочно забыла нас: лишь бы она жила.
Занятый однообразным домашним трудом, я беспрестанно размышлял о том, что послужило причиной её неприязни к нам. Госпоже Катарине нашептали дурное про Себастьяна. Неравенство брака, нежелание жениха, скоропостижная смерть невесты и секретность, с которой была устроена помолвка, порождали среди местных сплетниц всевозможные подозрения против нашей семьи. Да и как могли они думать иначе? Если бы свадьба совершалась по велению любящих сердец, подготовка к ней была бы обставлена иначе. Даже неприлично ранний возраст новобрачных и мезальянс молва охотно бы простила, если б видела в том свидетельство пылкости чувств и нетерпения скрепить их законными узами. Сколь ни мало я понимал тогда во взрослой жизни, я видел, что гнев госпожи Катарины небезоснователен. Склоки, которые раздирали нашу семью всё время до смерти госпожи Ангелики, лишь подтверждали мне, сколь недостойна была наша роль в этой истории!
И всё же я не мог винить сестру и брата. Матильда стремилась лишь сберечь честь Себастьяна, а на том если и был грех, то давно был искуплен его страданиями. Если бы только госпожа Катарина узнала правду, которую хранило моё сердце, она бы простила нас! Но как мне добиться разговора с ней, я придумать не мог.
С этими невесёлыми мыслями я втащил в мастерскую ведро с водой, волоча его по полу и придерживая подмышкой швабру. Время было послеобеденное, госпожа Кессель с Матильдой ушли в город, а отец отлучился в лавку, задав нам с Себастьяном поручения по хозяйству.
Я намотал мокрую тряпку на швабру и стал возить ею по полу. Работа не спорилась: я думал о госпоже Катарине, и всё остальное казалось невыносимо скучным в сравнении с нею. Тоскою тянуло у меня под сердцем; я прислонился лбом к древку и закрыл глаза. Я вспоминал, как госпожа Катарина спасла меня, придя к моей постели умирающего, точно ангел божья. Как сидел я рядом с нею в церкви и она позволила положить голову ей на плечо. Как Штефан сказал, что из меня вышел бы хороший муж, а госпожа Катарина смутилась, но не возразила.
Наверное, это была очень тщеславная мысль, недостойная скромного геррляйна, но я подумал, что из меня и впрямь вышел бы хороший муж. Я могу держать дом в чистоте, и шить, и вязать, и починить, что надо, потому что всё мое детство прошло в бедности. Отец учит меня готовить, и хоть мне далеко до него, я на кухне не хуже многих взрослых герров. Но этого госпоже Катарине, верно, мало. Что ещё хорошего во мне? – я зажмурился до белых кругов перед глазами. Я люблю малышей! Хоть я самый младший в семье и мне не приходилось нянчиться с ними, но мне нравятся их аккуратные платьишки и чепчики и курносые лица, когда отцы выводят их на прогулку. И я умею читать… Я бы мог читать госпоже Катарине вечерами, что она пожелает! Я постараюсь и научусь и больше не буду запинаться, даже если она захочет слушать самую страшную историю про самых страшных разбойниц.
В нашем доме был бы уют, у меня бы всё блестело и сверкало, и я бы летал между кухней, детской и залами, потому что трудиться для любимой жены – совсем не то, что в скуке и одиночестве возить старой серой тряпкой по истоптанным доскам. Я был бы весел и даже пел за работой (хоть петь я совсем не умею), а заслышав её шаги, бежал бы навстречу. «Какой ты умница, Петер!» – хвалила бы она меня и целовала на пороге в щёку, дыша морозом и счастьем.
Я обнял швабру и прижался к ней лицом, губами, всем телом. Благо, никто не видел меня в эту минуту, и надеюсь, что никакой случайной прохожей не пришло в голову вглядеться с улицы в широкие окна мастерской. О, если бы я был столь же прекрасен, как Ансельм в романе госпожи Шиле! Себастьяну с его красивым лицом ничего не надо было делать, даже вести приятный разговор. Госпожа Кессель просто так носила ему пряники и любовалась. Даже когда про него судачили в городе, его красота перевешивала для неё любое осуждение. Не то для меня: госпожа Катарина, зная о нашем позоре, не поступится ради меня своею гордостью! Если б во мне было хоть немногим больше изящества: рост выше, фигура стройнее, зубы ровнее, а не как погнутая пила.
Смешно: я, несуразный, не умеющий держаться, что я стану делать в её доме? Я буду как втащенная с улицы в гостиную коряга, непонятно зачем и как пристроенная среди чистой мебели. Не ровня я ей и никогда не буду! Я швырнул швабру на пол, так чтобы она загремела погромче. Мне хотелось закричать, запрыгать так, чтобы дрожали стёкла, толкнуть ведро, чтоб всю мастерскую затопило грязной водой. Я не стал: мне казалось, будто госпожа Катарина может видеть меня, и ей бы не понравилось моё беснование. Следом я подумал, что если расплещу воду, мне же придётся собирать её.
Я поднял швабру. Изнутри меня жгло, точно между ребёр тлело несколько маленьких угольков. Нарочно я стал думать, будто тру полы для госпожи Катарины, и не в нашем доме, а в её. На несколько мгновений мне удавалось забыться и обмануть себя, но затем взгляд мой падал на книги и инструменты вокруг, и я вспоминал, где я на самом деле.
Мастерская казалась мне клеткой: с окнами, перетянутыми квадратами рамы, перекрестиями резьбы на дверях, прямыми линиями книжных полок и столов. Всё это темное от времени, тяжёлое, лишь светится белым бумага и письма в конвертах, прилетевшие сюда вольными птицами и упокоившиеся у Тильды на конторке. Я взял одно: «Г-же Матильде Винкельбаум», – разобрал я витой почерк, не такой, как печать в книгах. Далее стояла наша улица и город.
Госпожа Катарина наверняка тоже получает письма, на которых быстрою рукою выведено: «Г-же Виттенау». Следы мыслей, оставленные на бумаге, достигают госпожи Катарины, будто её собственные. Если бы я только умел писать, я бы рассказал ей историю Себастьяна.
Если бы я только умел писать… Чернильные буквы были похожи на книжные, точно дальние родственники. Поймёт ли адресатка, если начертить письмо прямым печатным шрифтом, а не округлым с завитками? Госпожа Катарина умна, она не может не понять.
С чернилами я возиться не решился: я не хотел, чтобы Матильда заметила пятна на моих пальцах. Вместо этого я нашёл у неё на столе очинённый карандаш и огрызок бумаги, с коленями залез на стул и задумался. Я никогда не читал писем и не знал, как полагается начинать их. Поэтому я решил, что стану писать, как если бы говорил с госпожой Катариной.
«Госпожа Витенау»
Первые два слова дались мне тяжело: оказалось, что рисовать буквы куда сложнее, чем узнавать их на странице. Перед некоторыми мне приходилось надолго останавливаться и вспоминать, как выглядят все их лапки и закорючки. Как госпожа Катарина узнает, что письмо от меня? – засомневался я и дальше нацарапал:
«Это Петер
Вы сказали что теперь плохо о нас думаете
Пожалуйста не надо
Себастьян ни в чём не виноват и Матильда тоже
И не только потому что они мне семья»
Я хотел подробно объяснить, как всё вышло, но буквы у меня получались крупные и уже заняли пол-листа. Напишу главное, решил я, а остальное расскажу госпоже Катарине в разговоре.
«Если мы с вами когда увидимся я всё вам честно открою»
Я передохнул и вновь поднял карандаш: с делом было покончено, но я не желал завершать письмо сухою строкою. В груди у меня теснилось столько всего, что жаждало быть излитым на бумагу и одновременно противилось тому!
«Вы сказали прощай Петер
Пожалуйста пусть это будет неправдой
Я вашу книгу прочёл много раз спасибо
И храни вас Мать небесная от всякого зла», – последнюю строку я вывел особенно тщательно, чтобы с Небес могли очи божьи разглядеть её и одарить госпожу Катарину своею милостью. Я перечитал письмо, гадая, поймет ли из него моя адресатка, что творилось у меня в душе. В настоящих книгах буквы будто восставали с желтых страниц и захлёстывали меня живыми потоками, заставляя позабыть, кто я и где я. Моему письму далеко до того, с грустью видел я: оно слишком коротко и мутно. Я медлил, не решаясь уничтожить его, но тут мимо окна мелькнули две тени: Матильда с госпожой Кессель!
Я вздрогнул, кое-как смял письмо и сунул в карман передника. Спрыгнув со стула, я схватился за швабру. Руки у меня дрожали, как всегда после внезапного испуга. Матильда отперла дверь мастерской. Я не смотрел на неё, боясь, что она прочтёт мою тайну по моему взволнованному лицу.
– Поди, Петер, потом приберёшь, – велела она мне, но тут же передумала и подозвала к себе. Я влажными ладонями разгладил передник. Письмо выпирало из кармана комком, и мне казалось, что он огромен и заметен издали.
– Отец дома? – спросила сестра.
– В лавку пошёл.
– Тогда ты нам сюда вина с водой принеси, да четыре стакана: с нами ещё две госпожи будут.
Я кивнул и хотел идти, когда госпожа Кессель вынула из кармана два молодых яблока, потёрла о полу сюртука и протянула мне. Я пробормотал: «Благодарю». Одно из яблок было для Себастьяна, и каждый раз, когда я понимал, что госпожа Кессель одаривает его вниманием, я смущался, будто стал невольным свидетелем тайны. Я спрятал яблоки в карман передника. Когда я опускал их туда, стараясь не измять письмо ещё больше, меня больно кольнуло: мой брат вновь получил привет от дамы, а я – позабыт, может, навсегда.
Я поторопился прочь, чтобы сестра и госпожа Кессель не увидели моего смятения. Матильде пришлось окликнуть меня на пороге, потому что я забыл ведро со шваброй.
* * *
Вскоре к Матильде пришли две серьёзные госпожи с большими кожаными папками, я подал вино, и дамы вчетвером заперлись в мастерской с важным разговором.
Себастьян только закончил развешивать бельё на дворе, и мы присели на ступени заднего крыльца, грызя подаренные яблоки.
– Госпожа Кессель очень добра к тебе, – сказал я. Он кивнул и обнял свои колени. – Она тебе нравится? – спросил я настойчивей. Меня так и подмывало поддеть его. Себастьян слегка пожал плечами и стал крутить в руке надкусанное яблоко. Он так впился в него взглядом, будто через него хотел познать добро и зло. – Я думаю, она очень хорошая, – заявил я. – Приносит тебе гостинцы и не обижает. Она должна тебе нравиться!
Брат неопределённо качнул головой. Я дожевал яблоко и бросил огрызок под крыльцо. Он своё укусил раза два и позабыл, так что белая мякоть потихоньку рыжела.
– Как ты думаешь, госпожа Кессель… – начал я и замолк. Слишком свежа была память о госпоже Ангелике; мне хотелось уколоть Себастьяна, но не ранить его. Брат поглядел на меня, когда молчание затянулось. Я облизнул губы. – Как ты думаешь… – проговорил я медленно, будто ступая по тонкому льду, – …она будет просить твоей руки?
Себастьян вдруг фыркнул и спрятал лицо в коленях.
– Что? – спросил я с тревогой и любопытством. – Что? – я нетерпеливо толкнул его в плечо. Себастьян искоса сверкнул на меня глазами:
– Уже просила.
– Как?! – я подскочил, снова сел, схватил брата за локоть: – Когда? Неужели ты мне одному не сказал? Ты за неё выходишь, а я не знаю!
– Ш-ш, ш-ш, – он зажал мне рот ладонью, притянул к себе и зашептал: – Ещё не условлено ничего, никто не знает. Матильде с отцом не скажешь?
Я помотал головой, и он убрал ладонь, оставив руку на моём плече.
– Когда вы с нею говорили? – сердце у меня колотилось, точно это мне, а не брату было сделано предложение.
– Когда она… когда госпожу Ангелику хоронили.
– И ты согласился? – выдохнул я.
– Она ответа не спрашивала пока. Сказала только, что с Матильдой переговорит, когда пора будет. И что доход у неё приличный будет и ещё что мужа она никому другому в обиду не даст.
– И всё? – я был немного разочарован: я ждал повести о нежных признаниях и пламенных клятвах.
– Она не очень разговорчивая, – брат на мгновение поджал губы, будто в сомнении. – Так даже лучше. После госпожи Ангелики.
Я погладил его по руке и поцеловал в щёку:
– Она наверняка тебя очень любит. Только не говорит. Как чудовище в сказке, знаешь? А ты красавец. Она ради тебя на такое готова!..
Брат отшатнулся и уронил яблоко. Глаза у него расширились:
– На что? – пробормотал он непослушными губами. Нечаянно я разбередил затягивающуюся рану. Я смущённо подёргал себя за ухо и сказал:
– О тебе в городе всякое болтают… А госпожа Кессель всё равно тебя взять готова.
– А-а, – Себастьян обмяк и, помедлив, подвинулся обратно ко мне. Он мелко дрожал.
– Прости, Басти, я не хотел о дурном напоминать. Ничего, когда вы с госпожой Кессель поженитесь, все о прошлом позабудут. Ты уважаемым герром станешь, – короткая прядка выбилась из его причёски на лоб, и я заправил её обратно, ласково погладив его по каштановым кудрям. Брат благодарно улыбнулся. Вспомнив о своём несчастье, я воскликнул: – Ах, Басти, повенчайтесь с госпожой Кессель скорее!
Он удивился моему порыву, и я хотел показать ему письмо для госпожи Катарины и объяснить, как важно, чтобы люди перестали винить его, но тут дверь за нами отворилась. Брат на мгновение прижал палец к моим губам, чтобы я в запале не выкрикнул лишнего, и уронил руку на колени.
– Вот вы где, секретничаете, – добродушно усмехнулся отец и велел нам возвращаться в дом.
* * *
Письмо целый день жгло мне карман. Узнав, что Себастьян вскоре восстановит своё доброе имя, я засомневался, стоит ли мне, поправ всякие правила приличия, писать к даме и рассказывать о наших семейных делах. Я бы спросил совета у отца, но он наверняка захотел бы услышать письмо. Мне казалось невозможным произнести вслух то, что предназначалось лишь для глаз госпожи Катарины: от этого волшебство выдохлось бы, как вино в откупоренной бутыли, и до неё дошли бы не более чем бессмысленные строки.
До вечера проходил я, время от времени ощупывая смятую бумагу сквозь ткань передника. Я представлял себе, как пальцы госпожи Катарины коснутся тех же мест, что касались мои пальцы, как она развернет лист и прочтёт буквы, начертанные моею рукой. Далее воображение отказывало мне: будет ли она рада? рассержена? возмущена моею нескромностью? Почему так тяжело понять, как устроены дамы: в книгах они почему-то пишут одно, а в жизни говорят и делают совсем другое.
– Что ты всё вздыхаешь, Петерше? – спросил отец, когда я помогал ему перетряхивать постель перед сном. Я не удержался и испустил ещё один тяжёлый вздох. – Болит у тебя что?
– Нет, – ответил я, погружённый в свои раздумья. – Папа, можно я у тебя спрошу?
– Что такое? – он разглаживал перину на моей кровати, чтобы не было комков. Я подобрался ближе к нему: так мне было спокойнее.
– Когда мама твоей руки просила, что она тебе говорила?
– Что за вопросы-то у тебя! – он удивлённо выпрямился. – Про мать вдруг речь завёл, ведь не помнишь её совсем. Или скучаешь по ней? – голос у него стал такой, каким он всегда произносил «Хильда» и «упокой Мать небесная её душу».
– Не знаю, – признался я. – Но ты всё равно расскажи.
– Да не со мной она говорила, с родителями, – отец наклонился и стал взбивать подушку.
– И тебе совсем-совсем ни слова не сказала?
Он перевернул подушку и стал взбивать её заново, будто тянул время.
– Пару слов-то шепнула, от родителей по секрету, – улыбнулся он наконец. – Наедине-то не разрешали сидеть, видишь.
– И что?.. – я прижал руки к груди в ожидании чего-то чудесного.
– Что дом она в городе покупает, а хозяина нет; да как хорошо б новоселье не холостячкой справлять.
Я ждал, но отец не продолжал.
– А дальше? – спросил я взволнованно.
– А дальше мать с отцом вошли, так я на двор побежал. После позвали и сказали, что госпожа Винкельбаум честь по чести посваталась и что отдают меня. Раньше-то она только присматривалась, видишь, ну и я её тихонько примечал.
– И ты рад был?
– Радовался, конечно, хоть не без слёз. Все парни мне завидовали, – отец опустился на кровать и сложил руки на коленях. Взгляд его был устремлён куда-то внутрь. Потом он встрепенулся и с резким вдохом расправил грудь. Он протянул руку, и я подошёл под его ласку и сел рядом. Главный вопрос, мучивший меня, я задать стыдился, и от него по моим щекам и ушам разливалась краска.
– Папа, а не говорила она тебе… когда сваталась или после… ну, знаешь – что она тебя любит?
– Кто ж такие вещи мужу родному говорит? Некогда сидеть миловаться, когда детки народились и забот полон рот. А до свадьбы и вовсе неприлично. Ох, зря тебя Тильда грамоте научила!
Я согласно покивал и украдкой от отца потрогал огрызок бумажки в кармане.
Когда все уснули, я прокрался в кухню, разорвал письмо на мелкие клочки и затолкал поглубже в печь, под золу. На следующий день, когда отец развёл огонь для плиты, их не стало.
Глава двадцатая
читать дальше«Я бы хотел знать имена всех вещей на свете
чтобы писать вам о них Госпожа Витенау
Но я начинаю говорить и ничего не могу сказать
Так мало у меня слов
Я молюсь за Вас каждый вечер
чтобы Вы были здоровы и благополучны
Скоро пять месяцев как я не видал Вас
и мы недавно отмечали Себастьяну именины
У нас столько всего случилось!
Я бы рассказал Вам все наши новости
если б мог писать скорее
Простите что я не умею
Доброй ночи Госпожа Витенау
и пусть ничто не тревожит Ваш сон».
Я поднялся с пола и отряхнул подол длинной сорочки. Карандаш я вернул на конторку, за которой прятался, чтобы с улицы не заметно было пламя свечи. Потом я аккуратно сложил письмо и сунул в чулок, а свечу задул, чтоб не потревожить родных по дороге в спальню.
По ночам мастерская нравилась мне больше, чем днём: не слышно было дыхания брата, похрапывания отца и скрипа сестриной кровати, когда она переворачивалась с боку на бок. Было тихо, но не как на улице, где издали, едва различимая, доносилась песня пьяницы и брань её мужа или лай собак. В мастерской было совсем тихо за толстыми дверьми и окнами, и книги таились на полках, как дремлющие старицы. Иногда я смелел и вынимал одну, другую. В них были вложены записки Матильдиным почерком: «Г-же Краних до сентября 10-го, 3 талера за работу и 1 за позолоту». На всех последней датой было выставлено 10-е число. Матильда выписывала книгам рецепт и поправляла их здоровье, а затем отправляла домой, к семье, чтобы они могли ещё много десятилетий беседовать с дочерьми и внучками. Я гладил их морщинистые, потрескавшиеся обложки и возвращал на высокое ложе, где они дожидались Матильдиной заботы. Мне было жаль их, старух, но особенно жаль тех, кому в лечении велено было отказать.
В царившем в мастерской покое я мог писать, не боясь, что меня обнаружат. Порой я забывался, пока перебирал слова как бусины, чтоб нанизать их в единственно верном порядке. Вырисовывать буквы для меня до сих пор было сложно, поэтому я не торопился прикасаться грифелем к бумаге, пока не утвержусь в том, что ничего более не хочу изменить в их расположении. Закончив письмо, я приходил в себя, не зная, сколько времени прошло. Лишь по тому, как укоротилась свеча и как ныли затёкшие колени, понимал я, что вновь лишил себя полуночного сна. Но я ни разу не пожалел, хоть наутро и был как сонная муха – так ругал меня отец, не понимавший причины моей усталости.
На ощупь я отворил дверь в дом, запер смазанный замок, поминутно прислушиваясь и замирая, и вернул ключ на крючок у лестницы. После я прокрался наверх, мимо постели Себастьяна в детской и юркнул к себе в кровать. Отвернувшись к стене, я вытащил квадратик письма и погладил его пальцем. Душа моя после ночных бдений была разморенная, чувствительная ко всему, как тело бывает от горячей воды. Тронь её – и она готова плакать или смеяться от малейшего повода. Я разворачивал свежее письмо и перечитывал; вернее, по памяти воссоздавал строки, ведь видеть их в темноте я не мог. Иногда я оставался доволен и воображал, как госпожа Катарина улыбается над ними. Чаще я находил всевозможные недостатки в своём писании: никогда не достичь мне высот, на которые воспаряют госпожа Шиле или госпожа Гёте, никогда не научиться обхождению со словами будто с собственными членами, чтобы делали они точно то, что я только-только успел задумать. Больше всего боялся я собственной неумелости, которая исковеркает мой замысел.
И сейчас, любезная моя читательница, когда вывожу эти строки, я иногда замираю в сомнении: будете ли вы довольны моей нехитрой историей? Не сообщу ли я вам невольно чего-то, что отвратит вас от меня? И не лучше ли сокрыть, приукрасить действительность, чтобы выйти перед вами в более благостном свете? Но нет, госпожа моя, даже если б было таково моё намерение, не смог бы я солгать в своих чувствах. Когда чернила ложатся на бумагу, перед моими глазами восстаёт моя прошлая жизнь, и я будто заново испытываю все её радости и горести. Даже если б попытался я исказить их, рассказ мой вышел бы сухим, мёртвым, как списки в конторской книге. Вы бы немедленно заметили подмену и не преминули укорить меня в неискренности.
Хоть порою трудно мне заставить себя обратиться к прошлому, особенно когда я дохожу в своём рассказе до тяжёлых событий, я нахожу в этом занятии развлечение от нынешнего моего состояния. Не смотрите на меня сердито, госпожа моя! Мне не скучно с вами и никогда не будет, как я не устаю повторять вам. И я не провожу свои дни в праздном безделье, стоит вам ступить за порог, – о том вы тоже осведомлены прекрасно, видя результаты моих домашних трудов. Но мне так покойно с вами, что я рад порою, когда буря поднимается в моей душе хотя бы от воспоминаний. Я знаю, что вы улыбнётесь снисходительно, прочтя это, и пообещаете, что скоро моя жизнь переменится и наполнится заботами. Я жду и боюсь этих перемен. Я боюсь и за вас, моя госпожа… но вы запретили мне пророчить дурное, потому что оно зря огорчает вас. Надеюсь, что моя повесть будет закончена раньше, чем мне придётся отложить её ради других, более важных и счастливых дел. Поэтому я тороплюсь досказать её, не упуская из виду ничего, что может показаться вам интересным.
Итак, я писал госпоже Катарине о наших новостях. Главное событие прошедших месяцев случилось на именины моего брата. Ах, как не терпится мне раскрыть секрет! Но вы, возможно, догадываетесь уже, о чём я собираюсь рассказать, моя разумная читательница.
В то лето я стал взрослее, и от моих глаз не укрывались уже маленькие признаки приближающихся перемен. Если раньше они мало трогали меня, то теперь я вспыхивал и отворачивался, с колотящимся сердцем примеряя их на себя. То замечал я, что госпожа Кессель, столкнувшись с Себастьяном на пороге, не преминет окинуть долгим взглядом его лебединую шею и ключицы, видимые из-под сбившегося воротника. То нарочно попросит именно его налить ей пива за обедом и довольно кивает, когда он ловко справляется с работой, не перелив или недолив ни капли. А раз я вышел неожиданно из кухни и застал такую сцену: брат стоял, прижатый спиной к перилам, а госпожа Кессель была от него так близко, что это было почти стыдно. Себастьян тут же вспорхнул и убежал наверх, а госпожа Кессель лишь посмотрела на меня строго, и я предпочёл бы откусить себе язык, чем проболтаться о виденном.
О таинственности я помянул не случайно. Как-то раз в середине лета Матильда позвала меня к себе в комнату, будто помочь ей с чем-то. Когда я вошёл, она затворила дверь и велела мне встать перед нею. Я испугался, что она заметила пропажу нескольких листов бумаги с конторки, которые пошли на письма госпоже Катарине, но она заговорила о другом:
– Брат-то повеселел, – сказала она. Я охотно согласился; у меня отлегло от сердца. – Что, Петерше, ты рад за него?
– Конечно, Тильда.
– А про госпожу Ангелику он уж не вспоминает?
Я помотал головой. В последний раз брат произнёс её имя, когда рассказал мне об обещании, данном ему госпожой Кессель в день похорон. Я видел, что его ранят воспоминания о ней, и сам разговора не заводил.
– Быстро это у вас, у мужчин… Чисто мотыльки.
Тон её был знаком мне. Я не хотел, чтобы Матильда вновь обвинила отца в неверности, поэтому я воскликнул:
– Так ведь брат госпожу Ангелику не любил! Злая она была!
Матильда ударила меня по губам, и я ахнул: не от боли, от удивления.
– На мёртвую не смей клеветать. Что бы там ни было, она на том свете за свои дела расплачивается, перед судьёй повыше тебя.
– Прости, – прошептал я, трогая пальцем горячие губы. Матильда потянула меня за локоть и обняла. Её ласка с годами становилась всё реже, и оттого драгоценнее для меня.
– Много ли ты в любви понимаешь, Петер, – укорила она меня. – Уж не брат ли нашептал? Может, у него другая кто на сердце появилась?
Я вспомнил о госпоже Кессель. Брат не говорил мне словами, что думает о ней, но иногда перед сном он раскладывал на подушке конфеты в золотой фольге, что она принесла ему, или подаренные тайком заколки и другие мелочи и подолгу глядел на них. Когда отец входил, он быстро накрывал их одеялом.
– Ну же, Петер! – сестра склонилась к моему лицу и потрепала по щеке.
– Мне брат о том ничего не сказывает, – ответил я. Это была чистая правда: он не исповедовался мне, да мне и не обязательно было слышать слова, чтобы догадываться о том, что творится у него на душе. Сестра разочарованно вздохнула и за плечо подвела к двери. Там она остановилась и подняла моё лицо за подбородок:
– Ты мне, Петерше, пообещай: до свадьбы по сторонам глядеть не будешь, а как женишься, то кроме жены никогда и никого до себя не допустишь. Так в Святом писании сказано, но ты и мне пообещай, особенно, чтоб наверняка не забыл.
– Да, Тильда.
– И перекрестись.
Я сделал, как она велела.
– Если сам в непотребство какое впутаешься, я тебя защитить не смогу. По рукам пойдёшь: которая захочет, та тебя и возьмёт, а твоё слово в том даже не последнее будет, а никакое. И брату передай: если один раз себя замарал, так не надо целиком в грязь падать.
Я пересказал последнее брату, как запомнил. Было это на следующее утро, когда он прикалывал шиньон перед отцовским зеркалом. Себастьян вынул изо рта шпильки:
– Не Матильды дело, как я себя марать стану. Я для неё товар порченый, а она меня за целый продать хочет. – Потом он оглянулся на меня: – Ты ей мои слова не передавай, Петер, она бьёт больно.
Я смолчал. И, ко всеобщему счастью, оказался прав.
* * *
К своим именинам Себастьян готовился, как никогда прежде. Видно, знал заранее что-то, но никому не признался. От отца ему в подарок достались щипцы: неприлично геррляйну с нечистым лицом ходить, если он не бродяга какой. Я у церкви совсем страшных попрошаек видал, заросших, как лесные звери. У Себастьяна, правда, кожа была ещё гладкая, но он взял зеркало к окну, чтоб не пропустить ни одного волоска, и нашёл-таки с десяток. Мне и радостно было, что самому рано пока о том думать, и завидно: брат казался мне очень взрослым, когда разглядывал себя в зеркале и натягивал зубами кожу на верхней губе, совсем как отец.
Я хотел выпросить у него щипцы, побаловаться, но он в руки мне их не дал. Зато подвёл к окну, так, чтобы солнце падало мне на лицо, но лишней поросли в нём не нашёл. Тогда он велел мне закрыть глаза и вдруг выдернул волосок из брови.
– Ай! – схватился я за неё обеими руками: Себастьян будто ткнул в меня горящей лучиной. Тот рассмеялся:
– Ну, нравится?
Я потёр бровь:
– Ты нарочно мне так больно. Себе-то, небось, нежно дёргал.
– А ты сам попробуй, – Себастьян вручил мне щипцы и поставил зеркало на окно, как раз для моего роста. Я долго не мог совладать с двумя их половинками: чтобы они сходились и расходились, как надо. Себастьян придержал мою руку, и с его помощью я ухватил волосок, который выбивался из правой брови, и потянул.
– Ой!
Было ничуть не лучше. Разве что немножко. Брат ласково щёлкнул меня по длинному носу:
– Красота требует жертв.
Помню, так цирюльница говорила, пока мучила меня щипцами для завивки на прошлое Рождество. Верно, они с Басти правы: чтоб мне стать красивым, надо помучиться. Только я заблуждался, когда воображал, будто испытания мне от колдуна будут, по лезвиям ходить да рубашки из крапивы ткать. И без волшебства всяких средств достаточно – для тех, у кого терпения и стойкости хватает.
На щелчок по носу я не обиделся. Отдал брату щипцы и вздохнул:
– Я бы никаких жертв не пожалел.
К столу Басти спустился в лучшем платье, чистенький, отутюженный. Из гостий была только госпожа Кессель, но она столь привычна была в нашем семейном кругу, что, можно сказать, чужих с нами и не было. Себастьян, как именинник, сам подавал и прислуживал за столом, и госпожа Кессель коротким словом похвалила его стряпню. Брат зарделся. Он всё поглядывал на неё за обедом, точно ждал чего-то.
Наевшись, перешли к сладкому пирогу: тут уж отец своё мастерство показывал. Меня немного разморило от угощения, а вот Себастьян, наоборот, становился беспокойнее. Вопреки обыкновению, госпожа Кессель к вину почти не притронулась, да и Матильда своё не допила. Когда отец убрал посуду из-под горячего и мы расположились уютнее, она откашлялась, привлекая наше внимание. Все обернулись к ней.
– Книги – это сила, – отрывисто сказала она. – Мать так говорила. Жадные до чтения люди никаких денег на них не жалеют. Но старые книги латать – труда много, а выходу мало. Поэтому мастерскую я закрываю.
Отец ахнул и схватился за сердце. Матильда подняла палец, чтоб он не начал причитать. Потом улыбнулась озорной улыбкой, какая давно не озаряла её лицо:
– Мы открываем типографию! – объявила она и звонко хлопнула ладонью по столу. Она оглядела нас троих, но мы с отцом были в растерянности, а Себастьян просто молчал.
– Что это за зверь такой? – робко спросил отец.
– Книгопечатная мастерская, – вполголоса подсказал брат. Он украдкой покосился на госпожу Кессель, но та его взгляда не заметила.
– «Винкельбаум и Кессель» – хорошо звучит? – объявив грызшую её новость, сестра откинулась на стуле и залпом допила вино.
– Вы будете печатать настоящие книги? – изумился я. В моём воображении книги приходили из какого-то неведомого потустороннего мира. Я знал, что их печатают красками на бумаги, но делали это наверняка некие высшие существа, а не простые люди вроде госпожи Кессель и моей родной сестры. Это немедля подняло их в моих глазах на недосягаемые вершины. – Ах, Матильда, какое чудо! – я хлопнул в ладоши и, не в силах оставаться на месте, вскочил и обнял сестру. – Можно я одним глазком посмотрю, как это делается? Я мешать не буду! Ах, Тильда, пожалуйста!
Она довольно потрепала меня по щеке:
– Уж насмотришься, не сомневайся. Типография у нас в доме будет, вместо мастерской.
– Ох, – я обмер. Первой моею мыслью было, что я счастливейший из смертных, раз буду жить там же, где рождаются книги. Второю – что я, верно, более не смогу пробираться ночью в мастерскую и писать. Там не будет более древних фолиантов, пахнущих уютной пылью, а будет что-то непонятное – ти-по-графия.
– Это не опасно ли? – забеспокоился отец.
– Не больше, чем твои горшки со сковородками, – по-доброму усмехнулась Матильда.
Я уселся на место, весь в противоречии между жаждой скорее увидеть типографию и боязнью навсегда потерять своё тайное увлечение. Но тут, дав нам накричаться и наволноваться, в разговор вступила госпожа Кессель.
– У меня тоже новость, – произнесла она невозмутимо. Себастьян сел очень прямо и потупил взор. Госпожа Кессель положила на стол маленькую вещь, но руки с неё не убрала, так что непонятно было, что там. – Ремесло у меня есть, – она кивнула Матильде, – нуждаться я с ним никогда не буду. Квартира есть. Мужа нет. Я в вашем городе осмотрелась, много геррляйнов хороших. Я такого искала, чтоб собой красив, хозяйственный, сметливый и без зазнайства. Богатого приданого мне не надо, от него в муже одна спесь, места своего не знает. Поискала. Нашла. Теперь за вами дело, герр Винкельбаум, госпожа Винкельбаум, – она назвала сестру уважительно, не по-простому, и поднялась. В широкой ладони у неё была бархатная коробочка. – Отдаёте за меня Себастьяна?
Брат вцепился в передник, щёки у него зацвели пятнами. Матильда поднялась тоже, как нарочно медленно: стул отодвинула, сюртук одёрнула, блузу пригладила.
– Я за брата решать не могу, – ответила она. – Себастьян!
Он вскинул голову и прижал сцепленные руки к груди.
– Я тебя неволить не стану. Если «нет» ответишь, так тому и быть, и хорошо. Ты нам в доме отрада и подмога, и я тебе лишь счастья желаю.
Что Матильда назвала Себастьяна отрадой, было мне странно. Будто чужие слова произносила.
– За отказ тебя никто ругать не станет, братец. Ты хорошенько подумай, своё сердце послушай, с отцом посоветуйся. Тебе торопиться некуда, молод ещё, жениться успеется. Можешь с ответом повременить, – Матильда перевела дух. – Хочешь ли ты за Юлиану пойти, Басти?
– Хочу, – прошептал Себастьян. – Хочу! – точно уже давал клятву у алтаря.
Матильда беззвучно пробарабанила по краю стола.
– Уверен ли? На всю жизнь обещаешься.
– Да. Да! – выдохнул он.
– Отец? – спросила Матильда, впившись в него взглядом. Тот только руками всплеснул:
– Уж если между вами, госпожа Кессель, такое согласие, разве я противиться буду? Это ж счастье, в согласии жить! Матильда, да ты не хмурься, не в далёкие ж страны брата отдаём, на соседнюю улицу!
Сестра перевела взгляд на меня, и я уж подумал, что она и меня спросит: «Петерше, ты согласен?» Я даже приготовился воскликнуть: «Конечно, да!», но она отвернулась к госпоже Кессель.
– Совет да любовь, Юлиана, Себастьян.
Она отступила назад, словно давая им дорогу друг к другу, и Себастьян поднялся, раскрасневшийся, смущённый, счастливый. Мне хотелось броситься к нему, но эту радость он должен был разделить со своей невестой.
Госпожа Кессель открыла бархатную коробочку и достала кольцо, куда красивее подаренного госпожой Ангеликой: золотое, с камнем. Себастьян поднял дрожащую руку, и его невеста – мне нравилось повторять это слово, в нём искрилось счастье моего брата – надела кольцо ему на безымянный палец. Он поправил его – и прижал к губам, немедля смутившись своего жеста. Госпожа Кессель благопристойно поцеловала его в обе щеки.
Вот теперь была наша очередь: мы с отцом поздравляли их и обнимали брата, и Матильда тоже сказала несколько добрых слов. Она была немного мрачна. Я решил, это оттого, что у неё отняли торжество по случаю открытия типографии. Или оттого, что в её памяти ещё свежа была участь её подруги и одноклассницы, и она боялась, что и госпожа Кессель может повторить её несчастливую судьбу и оставить Себастьяна с разбитым сердцем.
День был будний, поэтому Матильда с госпожой Кессель были несвободны. Теперь-то мы знали, что за дела у них в городе!
– Ну, вы поплачьте пока, или что у вас по этому случаю полагается, – пожелала нам Матильда, уходя.
Едва мы остались одни, отец ущипнул Себастьяна за бок:
– Знал ведь, леший, что свататься она будет! Весь обед то краснел, то бледнел! Знал, леший?
Я понял, что отец не сердится, разве обижается немного, что брат скрыл от него новость.
– Юлиана три дня назад сказала…
– Она тебе уже и «Юлиана»? Ты не думай, геррляйн, что вам теперь всё позволено, не было вам ещё церковного благословения.
– Когда будет свадьба? – вмешался я. Этот вопрос уже некоторое время занимал меня.
– Ох, не знаю, Петерше, это как Матильда с госпожой Кессель рассудят. У них теперь печатная мастерская на уме, до свадьбы ли? Да и деньги… Ох. Может, до следующей осени отложат? И ты бы как раз подрос, Себастьян. Ну куда тебе одному с хозяйством, да ежели ещё и детки пойдут? Но госпожа Кессель, видно, поскорее захочет. Зря ей, что ли, за квартиру платить? – тут отец ахнул, точно вспомнив что-то: – Она ведь когда ещё сказала, что мужа ищет, – на Пасху! Тогда уже тебя приметила, леший? Да ты не бойся, я ругать не стану. Хорошо это, постоянная она, значит. И серьёзная, лишнего не болтает. Ничего, сыночек, дружно заживёте, не бойся.
Он прижал к себе Себастьяна, хотя тот в утешении не нуждался, а был радостен. Зато отец зашмыгал носом, и я вслед за ним. Как же так, Басти заберут из нашего дома, и он тому даже не огорчается! Хоть сейчас бы убежал к своей Юлиане, если б не венчание! Мне было обидно от собственной незначительности, и завидно, что это брата берут, а не меня, и стыдно за свои дурные чувства, и жалко отца. Я обнял их двоих с братом. Слёзы приятно облегчали моё сердце.
– Перестаньте, перестаньте же, – повторял брат. Ему не даны были очищающие слёзы счастья или умиления. И от горя не свойственно было ему плакать. В детстве я не понимал его холодности, но много позже догадался, зачем так устроено на свете: когда одной влага застилает глаза, должна найтись другая, которая твёрдою рукою и с острым взором проведёт обеих сквозь ненастья. Но я забегаю вперёд, моя милостивая читательница. Нынешние наши слёзы были светлы, и скоро они прекратились. Мы заговорили о будущем, о свадьбе и о тысяче важных мужских мелочей, над которыми дамы смеются: какое платье будет у Себастьяна, да какая причёска, да какие цветы пойдут к нему, да что поставить на праздничный стол.
Обо всём этом рассказал бы я госпоже Катарине, если бы мог писать не хуже госпожи Гёте. Но я не умел, поэтому, перечитав сотню раз свою куцую записочку, я спрятал её в распоротый шов на боку моего Фаби: я аккуратно распустил нитки под его платьицем, где было незаметно. Со временем ваты в нём становилось всё меньше, а бумаги всё больше, и он начинал шуршать у меня в руках. Он и сейчас жив, мой милый Фаби, и пронёс мои секреты сквозь годы и бури.
главное, чтобы пепел был стимулирующим!
наверное, надо его понюхать...
Урааа!